О Зое Бажановой

 

Автобиографическая повесть П.Антокольского «Мои записки». 1953. Часть 3.2

 

На Московско – Павелецкой железной дороге есть станция Расторгуево. Если пройти от неё километра полтора, начнётся Фельдмаршаловский – ныне Рабочий – посёлок. Там есть дача, благоустроенный двухэтажный дом с большим, хорошо возделанным участком – тут и цветы великолепные, и яблони, и малина, и горох, и огород изрядный. Всё это сделано руками бывшего бухгалтера Т/Д бр. Высоцких, чайных торговцев, - красивым стариком крутого нрава, Константином Фёдоровичем Бажановым. В жёны себе он взял дочку из купеческого дома, смиренную женщину, Анну Васильевну Голикову. Дети их – погодки – Зоя, Сергей, Ольга. Зоя – в отца характером, внешностью в мать. Характер у неё очень сильный. Когда в детстве она ошпарила себе ногу кипятком, и с ноги снимали чулок вместе с кусками обожжёной кожи, девятилетняя Зоечка и не пикнула, зато горько рыдали младшие брат и сестра и нянька Марфуша. Они заливались слезами и вопили: «Зоя святая!». Нянька Марфуша считала Зоечку воплощением справедливости. Что такое ложь, девочка никогда не могла понять.

В гимназии учиться ей было легко. Уроков она не учила и, посмотрев на книгу искоса и мельком, уже знала наизусть всё, что было задано. В гимназии, конечно, были вечера и спектакли, и Зоя на них блистала в главных и выигрышных ролях. В 1917 г. ей было 15 лет. В скором времени она окончила гимназию и шестнадцатилетняя уже была студенткой Коммерческого института. Время было тяжёлое, грозное для семьи. Отец, растерянный перед призраком нищеты. Вместе с матерью они остались в Расторгуеве, на даче, на своём участке, перебивались тем, что сажали картофель. У них была корова. Жизнь сузилась ужасно.

Дети остались в Москве. Вот им пришлось совсем туго. У них ничего не было – ни дров, ни хлеба, ни керосина. С ними осталась их крёстная, сестра жены, больная туберкулёзом, хроменькая и горбатая, старая дева, обожавшая своих крёстников, Марья Васильевна Голикова. Дети шли на крайние усилия, чтобы только не погибнуть от голода и холода. Брат Серёжа служил машинистом, ездил на крыше вагона в хлебные края за мукой. Он болел тифом, чуть не погиб. Они крепко держались друг друга. Их сильные и чистые души закалялись в каждодневной борьбе за жизнь.

Зоя служила в Наркомпроде. В 1921 г. она, среди нескольких других смелых девушек – ровесниц, отважилась принять участие в экспедиции на Волгу. Экспедиция попала в голодный ад. На пароходе были промтовары, но менять их было не на что. Экспедиции угрожали белые и зелёные банды. На пароходе разразилась холерная эпидемия. Зоя ухаживала за больными, ничего не боялась и по наивности и по смелости молодой души. Когда ей в какую-то трудную минуту вручили браунинг и поставили на караул, она умоляла заменить браунинг звонком, – так ей казалось проще поднять тревогу. Впоследствии её рассказ об этой экспедиции звучал главным образом юмористически, она запомнила нелепое и несуразное, но на деле она, конечно, чудом осталась цела и невредима. Осталась она и совершенно невинна. Жизни она удивительно не знала. Но начитана была столь же удивительно. Шекспир и Диккенс были её близкими друзьями.

Её влекло к театру и вскоре она поступила в студию М.А.Чехова. Это было совсем странное учреждение. Крайности мансуровцев ничто по сравнению с экзальтацией чеховских учеников. Руководитель, гениальный актёр, был совершенно неприспособлен к тому, чтобы воспитывать молодёжь. Он только взвинчивал своих питомцев, а попутно взвинчивал самого себя. Но у Зои был трезвый, реалистический ум. Не так-то просто было провести её на мистике, на йогах, на фантастических всенощных бдениях чеховцев. Она помалкивала, прислушивалась, оценивала всё по достоинству. Почитание Чехова как замечательного актёра осталось у неё на всю жизнь, но руководителя она признать не могла в нём.

В скором времени она пришла к Вахтангову. Послал её сам Чехов. Вахтангов принял её без труда и размышления. В школе она нашла хороших друзей и подруг. Её полюбили. Когда в 23 г. мы встретились, она была совершенным подростком, почти девочкой. Пережитые беды и лишения не оставили на ней никакого следа. Всё её существо дышало здоровьем. Если она полюбила меня, значит велик был мой напор, – иначе объяснить нельзя. В дальнейшем было многое, мучительное для Зои. Между нами был полный разрыв в течение полутора лет. Это моя вина, но и вины не было. Родился сын. Я твёрдо верил, что останусь с семьёй. Зоя не забыла меня, она заболела тяжело. Мучительным, прерывистым, перебойным было наше новое сближение.

После какой-то театральной премьеры, наверху, в костюмерной – на виду у нескольких пар любопытных, чужих или дружеских глаз – я оттолкнул стоявшего рядом с Зоей и ухаживавшего за ней молодого человека, крикнул: «Хватит с вас» и крепко её поцеловал. Она убежала. Скоро я в первый раз пришёл к ней домой. Комнаты в Монетчиковом переулке были маленькие, провинциальные. Сколько раз потом мы видели такие же жилища где-нибудь в Городце под Горьким, в Серпухове, в Арзамасе. Деревенская, безличная мебель, на окнах фикусы или герань. Здесь кончилось девичество Зои, она стала моей женой. Но прошло ещё много мучительного, безнадёжно трудного для трёх человек, прежде нежели мы окончательно сошлись, прежде нежели я ушёл от первой жены, от детей. Повторяю: не мне писать повесть об этом!

В нашей любви было всё, но никогда в ней не было будничного, пошлого. Мы выстрадали друг друга, это-то по крайней мере можно утверждать с полным правом. Но зато мы выстрадали настоящее, дорого купленное счастье. Оно началось в тёмном вагоне из Петрограда в Таллин и растянулось по сей день.

В 1927 г. началось строительство жилого дома вахтанговцев в Б. Лёвшинском переулке на Кропоткинской улице. Мы поднимались по временным стропилам любоваться на будущие комнаты, где Зоя должна была поселиться. Это был пятый этаж. Там пахло извёсткой, в оконные рамы, ещё не застеклённые, бил весенний ветер. Мы мечтали о том, где будет шкаф с книгами, где стол. О том, где поставить постель, нам было стыдно говорить. Потом мы спускались вниз и шли рука в руке по великому родному городу. Я читал Зое первые куски из «Робеспьера» и она уже знала, что это посвящается ей. Она твёрдо знала, что нерасторжимо связана со мною и снова и снова смотрела на меня глазами добрыми, близорукими, разными – наконец-то я заметил, что они разные.

Однажды летом по её приглашению я поехал в Расторгуево, еле нашёл дом Бажановых, сунулся на кухню, увидел двух немолодых женщин, спросил Зою. Они посмотрели на меня с ироническим сочувствием и ответили, что Зои НЕТ, она ушла на вокзал. Я кинулся обратно. Зоя сидела на станционной платформе. Весь день мы пробродили по лесным тропинкам, мимо деревень и дачных посёлков. Мы ничего не ели и не пили. В дом мне ещё был заказан вход. Знакомство с родителями надо было заслужить. Многое надо было ещё заслужить.

Был такой вечер, когда я привёл к Зое в Монетчиков переулок Володю Луговского. Мы сидели втроём чуть не до рассвета. Потом возвращались с ним, где-то на Балчуге ели сырую репу и морковь. Он пел дифирамбы моему выбору. Я низко ему поклонился. Это ещё больше нас сблизило. В те времена мне казалось, что я рождаюсь во второй раз. Мне шёл тридцать первый год.

 

«Мои записки». 1953. Часть 3.4

 

Осенью 1928 г. дом вахтанговцев в Большом Лёвшинском переулке был уже выстроен и Зоя туда переехала; у неё были две комнаты, в которых надо было расставить заранее купленную где-то на гастролях вычурную мебель, пианино, повесить книжную полку. Зимой того же года мы начали жить вместе. Это был первый мой, по настоящему мой быт. Он непрерывно укреплялся. Вот уже прочно водворены на книжной полке химеры, вывезенные из Парижа; уже стоят на той же полке любимцы Зои – Шекспир и Диккенс, вывезенные ею из дома; уже присоединились к ним мои любимцы – Эдгар По, Манон Леско, Путешествия Гулливера, Дон Кихот; уже приходят к нам друзья, зная, что мы приветливы и любим их. Быт у нас весёлый, актёрский. Мы поздно ложимся спать, не брезгуем водкой. Доброе и мудрое начало – это Зоя. Она перевоспитывает меня постепенно; с большим тактом и чутьём она приводит меня к мысли, что я сильно запоздал в своём общественном развитии, что я книжник, не знающий жизни, что пора, давно пора не только чувствовать себя «советским человеком», но и быть им: в труде, в выборе темы, в каждодневном поведении.

Зоя мудра и добра во всём. Она первая напоминает мне о моих детях, сама отсылает меня туда на Арбат 28 чуть ли не каждый день. Весь мой заработок отдаётся без остатка первой семье; мы оба живём на зоино жалованье – это продолжается год или два, пока я не стал зажиточным писателем. Но до тех пор у меня одна единственная пара штанов; их приходится непрерывно штопать.

Я пишу оперные либретто вроде «Турандот», «Тиля Уленшпигеля», «Севильского цирюльника» – заработок средний, зато расчёт на авторский процент. В Госиздате идёт моя первая сводная книга «1921-1928». Мне удаётся в последний момент включить в уже свёрстанную книгу новые парижские стихи. Рукопись «Робеспьера» в кармане. После Парижа я не переделал в ней ни одной строки. Она уже прочитана в МАДе и на Никитинском субботнике. В какой-то прекрасный день с благословения Зои я отважился и понёс её в Госиздат. После сравнительно недолгих мытарств поэма была принята. Долго я ждал договора и следуемых по договору 60% и всё это пришло, когда долгов за плечами было вдвое больше.

Как-то является к нам Багрицкий. Он ещё живёт в Кунцеве и мы оставляем его ночевать. Вечером мы жадно слушаем его стихи, мы – это Зоя и я, Захава, Толчанов, после этой встречи сильно подружившийся с Багрицким, и совсем ещё юный Дима Журавлёв. Багрицкий читает всего себя. У него хриплый голос с придыханием, он очень устал, астматол мало ему помогает, но он разошёлся, глядя в лица восторженных, новых для него слушателей, и пока не выложит всё, что помнит наизусть, не замолчит.

Ночью он тяжело дышит, ворочается. Я вскакиваю, подхожу к нему, – нет, гость крепко спит, но лоб в холодной испарине, шапка пепельных волос спуталась, они лезут в глаза; огромное грузное тело плохо умещается на тахте. Ему тяжко. Ночь прошла и Багрицкий поспешил на Белорусский вокзал, в Кунцево, к жене и сыну.

Скоро он прислал ко мне «свою» молодёжь – это были Бродский, Миних, Арс. Тарковский, и совсем ещё подросток С. Липкин. Это был первый приход ко мне молодых, – событие, памятное для писателя. Уже с видом мэтра я проповедовал им необходимость активно вмешиваться в жизнь, передавал им в разбавленном виде зоины уроки. Она сидела рядом, посмеивалась, но радовалась, что молодёжь слушает меня с уважением.

У Зои были свои друзья, ставшие и моими. Это прежде всего Вавочка Вагрина, признанная первая красавица Театра, молодая талантливая артистка, уже сыгравшая с блеском свою первую роль в «Синичкине». Дружба между ними была давняя, с первых дней в Театре, дружба по выбору, по сходству и несходству. В ней было обожание, абсолютная верность и преданность друг дружке. Дело было поставлено по-женски, на серьёзную ногу; при этом не обходилось без взаимных обид и упрёков чуть ли не в вероломстве, причём причины всегда оказывались пустяковыми. Типичным для этих отношений является, например, такой диалог, переданный стенографически:

Вавочка: Терпеть не могу, если зря употребляют в разговоре иностранные слова – например, зачем это говорить по телефону «алло», когда можно сказать «я слушаю».

Зоя: Ты всегда говоришь «алло».

Вавочка (вспыхнув): Никогда!

Зоя: Всегда!

Вавочка: Никогда!

(Обе уже остервенели.)

Зоя: Ты всегда говоришь «алло!»

Вавочка: И ты смеешь говорить, что я?...

Зоя: Смею!

Вавочка: Ты всегда клевещешь на меня! (Слёзы.) Ещё в Ростове на гастролях ты сказала Горюнову, что я...

Третий идущий рядом: Подруги, вспомните, из-за чего вы поругались!

(Подруги сконфуженно умолкают.)

Таким образом, многолетняя дружба была чем-то вроде романа с замысловатым, запутанным развитием. Обе помнили отчётливо все фазы прошлого, считались всем, вплоть до первой улыбки, но когда сосчитывались окончательно, душили друг дружку в нежных объятиях, и всё начиналось сначала.

Друзьями Зои была вся молодёжь Театра – Горюнов, Миронов, Москвин, Деновский, Балихин – хорошие талантливые люди, когда можно – заклятые озорники, стоявшие друг за друга горой. Зою они уважали как чистого и справедливого товарища. Она отвечала им всей душой.

Был такой весенний или летний день, когда Зоя впервые повезла меня в Расторгуево знакомиться с её родителями. За чайным столом сидел высокий, чуть седой человек в очках, с растрёпанной бородой, зоин отец, Константин Фёдорович. Он говорил громко, отрывисто, чуть нервно, ничего не робел. В нём виделся самоучка, обязанный только себе. Характер своеобразный, цельный, ничем не надломленный, хотя жизнь последних лет ломала его достаточно. За столом сидела мать Зои, Анна Васильевна Бажанова и её сестра Марья Васильевна Голикова. Они больше молчали и смотрели на зятя своего пытливо, мягко, но пожалуй и печально: что-то даст любимой старшей дочери и крёстнице этот чужой, совсем неизвестный, диковатый с виду и старообразный, хоть и молодой человек... За столом сидели: очень похожий на сестру и мать, застенчивый Серёжа в очках, и совсем юная черноволосая, неразговорчивая и в говоре очень похожая на старшую сестру Лёля.

Зоя вела себя властно, – по меньшей мере властно. И все домашние чуть-чуть трепетали её. Впоследствии я так сроднился с семьёй Бажановых, что мне трудно сейчас отделить первое впечатление от последующего, накопившегося твёрдого знания каждого из членов семьи, особенно матери и крёстной. Константин Фёдорович скончался давно в тяжёлых муках, задушенный раком. Вскоре последовал за ним единственный его сын, талантливый тридцатилетний инженер, подававший большие надежды, Сергей Бажанов. Умер он внезапно, ночью, от не совсем понятной причины. Сердце у него было больное, расшатанное сыпняком, перенесённым в тяжёлые годы возмужания.

Анна Васильевна и Мария Васильевна тихо и доблестно старились на наших глазах, в труде, в каждодневной и еженощной заботе о внуках. Сейчас они совсем старенькие, живут с нами в той же неугасимой заботе. Они обожают Зою и трепещут перед ней, ко мне относятся как к сыну, и я отвечаю им тем же.