О М.И. Цветаевой

 

Автобиографическая повесть П.Антокольского «Мои записки». 1953. Часть 2.2

 

Прежде, чем излагать дальнейшие события, надо вернуться назад. Поздняя осень 1918 года, не то октябрь, не то ноябрь. Мне сказали, что на кухне меня спрашивают. Я вышел и вижу в полумраке силуэт женщины с маленькой девочкой. Она сказала, что должна передать мне привет от одного общего знакомого, предложила спуститься вниз и проводить её.

Мы вышли. Шёл мелкий, мокрый снег. Я услышал, что она только что вернулась с Дона, провожала мужа, который бежал к белым. Общий знакомый – это Сергей Г.,1 наш студиец, поступивший так же точно, как её муж. Это был рослый молодой человек с некрасивым, энергичным, характерным лицом и прекрасным низким голосом. Он действительно пропал месяц назад, и мы сильно горевали, ибо возлагали большие надежды на этого человека.

Моя спутница не назвала себя. Мы шли по Пречистенскому бульвару. Она сказала, что Сергей в вагоне читал мои стихи и они ей понравились. Было темно. Я не видел её лица. Она говорила чуть отрывисто, высоким голосом. В подборе слов, в манере произносить их чувствовалась особая выучка. Она выбирала слова точнее, чем это требуется в житейском разговоре. Каждая фраза была по-своему отточена, не скажу кругла или изящна, нет, просто отточена. И вдруг меня осенила догадка! Как же! Сергей Г. говорил, что дружит с Сергеем Е.2 А Сергей Е. – муж... Ну, конечно же так. Это она.

- Скажите, вы не Марина Цветаева? – обратился я к собеседнице.

- Да, это я.

Мы условились встретиться ещё. Она позвала меня к себе. И очень скоро я поднимался вверх по крутой деревянной лестнице старого московского двухэтажного дома в Борисоглебском переулке и очутился на антресолях. Марина встретила меня в пустой огромной комнате, на стене висел сломанный велосипед вверх ногами, по углам валялись какие-то пожитки, спали её девочки, одна шестилетняя, с которой я уже был знаком, другая, годовалая, - несчастный, умственно отсталый ребёнок, вскоре после того умерший.

Марина ввела меня в свою комнату. Это была крохотная мансарда с низким потолком. Здесь и днём было темно, так как единственное окно всегда было плотно занавешено. Марина была ночной птицей и день превратила в ночь. Мебель была старая, дедовских времён, дворянская. Какой-то секретер, какие-то ампирные канделябры, чучело орла на стене, маленькие французские книжки начала прошлого века, широкая тахта, покрытая ковром, - да мало ли в Москве странных человеческих берлог, ещё и поныне дышащих прошлым, мрачно говорящих о чьём-то чудаческом одиночестве! Я перевидал их многое множество на своём веку, но комнаты Марины не забуду никогда. Она была воплощением неблагополучия, неустройства, полного презрения к хозяйству, к быту. Всё вверх дном, в беспорядке, в забросе, как будто это старая корабельная каюта, пережившая двенадцатибалльный шторм.

Хозяйка сварила кофе на маленькой спиртовке, поставила корзинку с чёрными сухарями. Впоследствии оказалось, что это вообще её единственная пища. Я пробыл у неё всю ночь, и много раз приходил потом. Очень пылкая дружба соединила нас. Имя этой дружбы: поэтическое братство. Любви между нами не было.

Стихи Марины в то время представляли собой поэтический дневник, который она вела непрерывно, изо дня в день. Всё, что она думала и чувствовала, противоречивое, смутное, бесформенное, глубоко личное или общезначимое, - всё это немедленно, по горячим следам превращалось в короткие стихи. Она жила только для того, чтобы писать стихи. Многое из сочинённого тогда вошло потом в сборник «Вёрсты», но большинство стихов сгинуло бесследно. Хорошо это было или плохо, я теперь не знаю, но тогда стихи Марины произвели на меня огромное впечатление – тем, что предельно были связаны с жизнью. Это была стенограмма минутных прихотей, но за прихотями всегда стояла душа, живая, изменчивая, ещё очень молодая – может быть, молодая навсегда.

Марина была рослая, некрасивая женщина с открытым, скуластым русским лицом, стриженая по-курсистски, с ровной чёлкой на лбу. Она шагала по улице широкими мужскими шагами. Через плечо у неё висел охотничий патронташ, набитый папиросами. Все её дружбы – это короткие, но очень пылкие и восторженные привязанности. Они возникали внезапно и исчезали без следа. Впрочем, след всегда оставался в стихах. Марина зачёркивала не стихи, а предмет своего увлечения.

Настроена она была очень контр-революционно. Но эта контр-революция была словесной романтикой, безответственным и бездейственным выпадом. Почему ей понадобилось защищать какие-то мифические дворянские привилегии, кровных коней, запряжённых якобы в дровни, и часовни, распродаваемые якобы на слом, почему ей вдруг понадобилась московская боярская старина – это было совершенно необоснованно. Так что я не удивляюсь, если тогда её никто не тронул. До того ли было!

Вскоре я привёл к ней своих друзей – Ю. Завадского и В. Алексеева – и Марина честно поделила своё увлечение между нами тремя. Были написаны даже стихи, посвящённые всем троим, с короткими характеристиками каждого. Попрежнему встречи происходили у неё, в ночной душной мансарде, полной синего табачного дыма и непроветренных рифм. Марина была очень несчастна. От мужа не было вестей. Нищета её возрастала с каждым часом. Младшая дочка безнадёжно болела. Что-то роковое, непоправимое было в атмосфере, окружавшей Марину. А она сама была горда, принципиально беспечна. Как это ни дико звучит, как ни мало соответствует внешнему облику, но она казалась мне какой-то московской Манон Леско.3 Она же и открыла мне этот роман, она же научила восхищаться его героиней.

Вообще, многое она впервые открыла мне в поэзии. Через неё, сквозь неё я начал понимать Лермонтова, Гёйне. Я по-новому, как-то легче и свободнее отнёсся к своим собственным пьесам и стихам. Дружа с нею, я понял, что воистину не боги горшки обжигают, что искусство можно делать голыми руками. Я увидел кухню очень одарённого и оригинального поэта и понял, что эта кухня, пожалуй, не лучше моей.

Марина ввела меня в поэтический салон дилетанта-поэта Амари4, о котором я ещё расскажу. Не думая о том, она вдвинула меня в атмосферу тогдашнего литературного дня. Она была пристрастна, несправедлива в своих оценках, ей нравилось другое, нежели мне. Я не умел с нею спорить, но и соглашаться тоже не хотел. Впрочем, не в этом суть.

Крылатое и лёгкое шло от Марины. Пушкинской «внутренней свободой» полно было её существо. Она всегда была в устремлении, в душевном порыве, - бессонная, смелая, по-настоящему она любила даже не себя, а свою речь, своё слово. Но и чужое слово она любила вполне бескорыстно и готова была трубить в честь чужой славы день и ночь. Множество людей прошло и ежечасно проходило перед её глазами. На основе мимолётного, случайного впечатления она строила фантастический образ того или другого из встреченных ею людей, и фантастики своей придерживалась. Выходило, что X – это чёрт, Y – будущий Гоголь, Z – Казанова. Романтические реминисценции раздавались, как дарственные грамоты. Она возводила случайных проходимцев в бог знает какой сан, делала это наивно, в силу свойственной ей ребяческой игры в мир, в любовь, в таинственно важные отношения между всеми нами.

Наша дружба продолжалась. Она перестала быть пылкой, встречались мы реже, но она всегда следила за мною так же, как я следил за нею. Её закадычной приятельницей стала С. Голлидэй, как это произошло, мне совсем неизвестно.

Внезапно Марина исчезла. Я узнал, что её нет в России. Она стала эмигранткой. Прошли многие годы. Я встретил её в 1928 г. в Париже. Она жила в Медоне с мужем, с взрослой дочерью Алей и четырёх-годовалым сыном, родившимся в эмиграции. Мы встретились дружелюбно, я пробыл у Марины целый день. Она подарила мне свою книгу «После России»5, о моей работе совсем не расспрашивала, говорила, что поссорилась со всеми русскими в Париже. Внешне она изменилась мало, разве что появилась в её русых кудрях непрошенная седина. Всё её существо было полно мужем, детьми, бедным домиком в Медоне, увитым виноградом. О прошлом мы не вспоминали и попрощались наспех, как на большом жизненном вокзале, без опасения, что такой встречи может и не быть совсем.

Действительно, встречи могло и не быть. Но она всё-таки была. Перед самой войной Марина вернулась в Москву с сыном, шестнадцатилетним высоким юношей, очень на неё похожим. Она пришла ко мне – седая, полная дама. Немногословная, настороженная, может быть чуть-чуть враждебная. Разговор был деловой, профессиональный, скучный. Марина не хотела даже остаться, чтобы выпить чаю. Потом я видел её и слышал чтение новой её поэмы у одного друга. А через год узнал о страшной её гибели в глухой деревушке на Каме. Шла война. Многие известия о гибели друзей и близких скрещивались друг с другом, как прожектора в ночном небе. Они безжалостно вытягивали свои длинные ручищи, а небо было чёрное, беззвёздное, полное новых угроз. И гибель Марины затерялась в этом грозовом мраке так же, как года через два затерялась в нём гибель на фронте её любимого, единственного, никем не оплаканного сына. Совсем недавно в Коктебеле вдова Волошина рассказывала мне о безоблачном отрочестве Марины у блаженной черноморской бухты, под окнами Волошинского дома. Он был ещё тоже не стар, этот чудак и отшельник парижской выучки, волосатый и бородатый мэтр, воротила московских вкусов. Легконогие девочки Цветаевы, Марина и Ася, обожали его. Он целовал их и гладил их русые кудри. А для них впереди был простор, путешествия, любовь, победная юность, крылатая походка. И снова простор. Ничего кроме простора.

И я понял, что жизнь Марины – несмотря на её ужасный конец – никогда не была и не могла быть несчастной. Она прожила свою жизнь вольно, как сама хотела, в безостановочном движении, радуясь тому, что всегда вокруг люди, которых она так умела идеализировать, создавая их портреты по своему образу и подобию. Многое тяжёлое обрушилось на неё в последние годы её жизни, утрата мужа и дочери, полное одиночество в эмиграции, нерадостный возврат в Москву. Но всё это ничего не значило, всё переломил бы, переработал её вольный характер, её творческий дар. И если в тот чёрный час она покончила с собой, значит действительно рядом с нею не нашлось ни одного человеческого лица, не было русской речи...

 

 

Отрывок из автобиографической повести «Мои записки» был опубликован дважды:
в журнале «Времени голоса», Нью Йорк, 2008. №252
и в книге «Далеко это было где-то... », Дом-музей Марины Цветаевой. Москва, 2010. Стр. 258-262.

 

Комментарии

1 Сергей Г. – Гольцев, Сергей (1896-1918), друг П.Г.Антокольского, актёр студии Е.Б. Вахтангова в первые годы ее существования. В начале Гражданской войны ушёл в Белую Армию и вскоре погиб в сражении. Друг и однополчанин С.Я.Эфрона, мужа М.И.Цветаевой. Стихи Антокольского М.Цветаева впервые услышала от С.Гольцева.

2 Сергей Е. – Эфрон, Сергей Яковлевич (1893 - 1941), муж Марины Ивановны Цветаевой. Участвовал в Гражданской войне 1918-1920 г.г. на стороне Белой Армии, после чего провел в эмиграции восемнадцать лет. Был завербован НКВД и много лет проработад за рубежом как советский разведчик. По возвращении всей семьи в Россию арестован в октябре 1939 года и вскоре расстрелян.

3 Манон Леско (Manon Lescaut) – героиня романа Аббата Прево (Abbé Prévost, 1697-1763) «История кавалера де Грие и Манон Леско», опубликованного в 1731 году. Сравнивая Марину Цветаеву с Манон Леско, П.Г.Антокольский, по-видимому, имел в виду, что обе были абсолютно духовно свободны.

4 Амари – Цетлин, Михаил Осипович (1882 - 1945) – поэт, переводчик, предприниматель, меценат. С 1919 г. в эмиграции.

5 «После России» – книга стихов М.И.Цветаевой, вышедшая в эмиграции. На экземпляре книги, подаренной Антокольскому, сделана дарственная надпись: «Дорогому Павлику Антокольскому. Москва–Medone–?  Марина Цветаева. Medone, 20 июня 1928 г. Vergangenheit steht noch bevor». В переводе с немецкого это означает «Прошлое еще предстоит». Мысль заимствована М.И.Цветаевой из стихов Р.М.Рильке, с которым она состояла в переписке. В те годы она не раз высказывала её друзьям. Одно из своих писем к Р.М. Рильке от 14 августа 1926 года она закончила почти теми же словами по-русски «Прошлое еще впереди». Сходную фразу встречаем, но уже на французском, и в ее письме от 11 сентября 1927 года к Л.О.Пастернаку.